Когда впервые смотришь на постройки Палладио, разбросанные вокруг небольшого городка Виченца в венецианской провинции, трудно отделаться от впечатления, что где-то мы все это уже видели. Но откуда у нас, живущих далеко на севере от Италии, имеется некое врожденное представление об этом ренессансном зодчем? Нам будто знаком его язык.
Послушаем, как Палладио в 1570 году пишет о голубятнях на вилле Эмо: «due colombare, che apportano utile al padrone e ornamento al luogo». Даже человек, не знающий ни слова по-итальянски, уловит смысл фразы. «Две голубятни, которые приносят пользу хозяину и украшают место» — все итальянские слова этой фразы укоренены и в русском языке.
От due идет дуэт, в colombare звучит коломбина (голубка), utile — утилитаризм, польза, padrone — патрон (хозяин), ornamento — орнамент, и даже luogo похоже на луг (в смысле поле, открытое пространство) и на логово (а обозначает «место»). Подобно тому как в русском языке имеется масса слов итальянского происхождения, нам в той же пропорции знаком стиль Палладио, его архитектурный язык. Он вошел в геном русской культуры. Вот как это произошло.
Начиная с построек Кремля «с их итальянскою и русскою душой», на Руси прививается итальянский стиль. Европейский проект России, предложенный Петром, быстро берет курс на «правильную архитектуру», как тогда называли архитектуру итальянскую. В 1715 году наши пансионеры-архитекторы отправляются в Италию и Голландию.
Но довольно скоро «голландский манер» перестает радовать, и переориентация на итальянские образцы не заставит себя ждать. Итальянское значило — Палладио. Но не столько в Италии было дело. Приглядывающаяся к Западу новая Россия интуитивно понимала, что Палладио — это не просто важный итальянский архитектор, но и наиболее знаковая примета европейской цивилизации в целом.
Поэтому он был востребован, как никто. Уже в 1716 году, на заре петровского проекта России, Юрий Кологривов переводит первую часть знаменитого палладиева Трактата по архитектуре. Отдельные главы из трактата перевел первый западнический архитектор России, Петр Еропкин, автор генерального плана Петербурга и Ледяного дома, но он не довел дело до конца, будучи казнен при Анне Иоанновне в 1740-м.
Появившаяся при Петре типология светских жилищ производит впечатление «построенной в итальянской манере», как говорит в 1711 году швед Эренмальм о строящемся доме Меншикова на Васильевском острове. Действительно, он имел усадебную композицию, и завершение боковых ризалитов напоминало палладианскую виллу Барбаро.
Даже неоготический Вас. Ив. Баженов, проектируя в 1765 году павильон в парке Екатерингоф, отмечает в пояснительной записке к проекту: «Пропорции сему дому я дал Палладиева вкуса, кой в строении увеселительных домов более других я почитаю». К моменту расцвета петербургской цивилизации, во второй половине XVIII века, все работавшие в России зодчие были горячими приверженцами вичентийского мастера.
Например, истовым палладианцем был приехавший в Россию в 1779 году Кваренги, почти земляк Палладио. Доходило до трогательного: архитектор Вас. Ив. Неелов реализовал на русской почве (правда, в миниатюре) проект, который за два века до того Палладио безуспешно предлагал для моста Риальто в Венеции.
Весь Петербург, вплоть до радикальных застроек города доходными домами конца XIX века в модном тогда буржуазно-парижском стиле, выглядел как одна густая импровизация на темы Палладио, и Невский проспект сплошь состоял из колоннад. И какое нам дело, что в глазах маркиза де Кюстина колонный шик на наших северных широтах выглядел величественной нелепицей?
Кюстин не раз возвращается к теме петербургской архитектуры в своей знаменитой книге о путешествии в Россию. Его соображения сводятся к тезису, что довольно-таки абсурдно и попросту жестоко, говоря его словами, переносить греческие языческие храмы с солнечных холмов Афин в места не столь отдаленные от тундр Лапландии.
В письме XIX читаем: «Vous me menaceriez de Siberie, грозите мне хоть Сибирью, я все равно не устану повторять: когда постройке в целом недостает здравого смысла, а отдельным деталям ее — законченности и соразмерности, это невыносимо. В архитектуре гений призван отыскать наикратчайший и наипростейший способ приспособить здания к тому употреблению, к какому они предназначаются.
En architecture, le genie sert a trouver le moyen le plus court et le plus simple d’adapter les edifices a l’usage auquel on les destine. Так скажите же на милость, чего ради в стране, где девять месяцев в году жить можно лишь при герметически закупоренных двойных стеклах, некие здравомыслящие люди нагромоздили такое количество пилястров, аркад и колоннад?
В Петербурге надо было бы гулять, укрываясь за крепостными валами, а не за воздушными колоннадами, non sous des peristyles aeriens». В итоге фраппированный маркиз, вдоволь поиздевавшись над русской претензией на элегантность, припечатывает николаевскую Россию эпитетом «Royaume des facades», царство фасадов.
Аналогичные соображения о неуместных претензиях на знойную Античность волнуют и одного вдумчивого англосакса, которому тоже покоя не давали пал- ладианские колонны на фасадах на этот раз английских усадеб: «Если в солнечной Италии ошибка Палладио была благословенна и полезна [как мы помним, Палладио ошибался, полагая, что у древнеримских вилл были открытые портики с колоннами и фронтоном. — Г.С.] и пришлась ко двору как откровение, то те же портики едва ли уместны в более нордическом климате, inconvenient and draughty portico … irrespective of its inpracticability in a northern climate».
Не говоря уже о незатейливом англичанине, маркиз был все-таки слишком недостаточно художник, чтобы полюбить это грандиозное ребячество, все это «великолепье небылицы» и «желание быть пластическим греком», как то сумели сделать наши мужественные мирискусники, Вагинов и акмеисты, у которых ритмичные строгие колоннады вызывали приступ обостренной благодарности.
На излете петербургской эпохи они с умилением и признательностью проводили в небытие эту «глупую важность самолюбивого, проклятого, пустого, моложавого города», который «мучил себя по чужому подобью…», говоря словами из великого стихотворения «С миром державным я был лишь ребячески связан» (1931).
Итак, со второй половины XVIII века дух Палладио безраздельно царит по всей России. Русские дворяне начинают возводить в своих вотчинах сотни усадеб, весьма схожих и по функции, и по виду с виллами венецианской знати эпохи Ренессанса, что немудрено, если принять во внимание, кто и когда выдумал и разработал саму типологию усадьбы. Древняя столица, и та приобретает палладианскую физиономию, что тоже немудрено, ведь ее особняки были усадебного типа.
Одним из продолжателей дела итальянского маэстро на русской почве был Николай Александрович Львов, приятель Державина и прекрасный архитектор. Он строил своим друзьям и соседям усадьбы в палла- дианском стиле и призывал соотечественников принять своего кумира за образец: «Его монументы, в которых чистота вкуса, соразмерность частей, выбор украшений, составляющий общий изящный вкус, сделали Палладия всех просвещенных народов общим архитектором».
Свою собственную усадьбу, родовое гнездо Львовых в Николь- ском-Черенчицах, он сделал такой палладианской, что дальше некуда, — там он окружил себя со всех сторон колоннами будто магическим кругом для заклинаний, и это выглядит как заповедный анклав под мощным благословением всех возможных богов Олимпа!
Среди множества других жемчужин усадебной архитектуры, построенных в правоверном палладиан- ском стиле, — Покровское в Вологодской губернии. «На далеком северо-востоке — отзвук виллы Палладио, но переработанный с своеобразным пониманием красоты деталей.
Прелестное Покровское — одна из лучших усадеб России», — считал знаток этого дела Георгий Крескен- тьевич Лукомский. Усадьба в Середникове, где провел три счастливых лета Лермонтов (1770-е) — вариация на тему Бадоэр. Усадьба в Рождествено под Гатчиной (1790е), доставшаяся в наследство молодому Набокову в 1916 году, вариация на тему Ротонды, с ее четырьмя парадными фасадами и бельведером вместо купола.
Данниками этого стиля являются не только усадьбы. Достаточно указать на Софийский собор в Царском (1782), на Невские ворота в Петропавловской крепости (1780-е), на Большой театр в Москве (1824) или на многочисленные образцы губернской официальной застройки, например в Торжке, дело рук опять же Львова.
Церквям торжественный стиль Палладио оказался не меньше к лицу: в упомянутом Торжке этот стиль держит импозантный собор Борисоглебского монастыря не хуже, чем небольшие приусадебные часовни подобные задушевной львовской фантазии в сельце Прямухино, при усадьбе Бакуниных (и обе церкви строго на тему Ротонды…).
Но Львов был слишком оригинален, прививается же всегда типовое, дюжинное. Нечто похожее на московский «дом Ростовых» (где ныне Союз писателей), облегченный вариант Таврического дворца, станет моделью для всего расхожего усадебного классицизма дворянских гнезд.
Такие безымянные усадьбы, в совершенно серийном производстве честно позаимствованные из Трактата Палладио (мало кто из русских архитекторов XIX века видел воочию его постройки), и определят облик русской дворянской культуры Золотого века: всё колонны да фронтоны.
Но то было крайне важное единообразие, утверждавшее собою магистральную идею российской государственности по Петру Великому. Ей предстояло взять на себя миссию по прививке к русской почве крепких устоев латинской цивилизации, прежде всего: фундаментальное единоначалие римского права и гражданской морали, неотъемлемость удобств вроде дорог, водопровода и канализации и имперский (латинский же) идеал наднационального государства.
Через палладианскую архитектуру отчетливо заявляется причастность России к единой семье европейских народов. «На скудном севере далекий отблеск Рима», — скажет об этих усадьбах граф Комаровский. Как основная примета Европы, архитектура, основанная на принципах Палладио, возникает в любой стране, присягающей идеалам греко-римской цивилизации. Он — «всех просвещенных народов общий архитектор», вспомним слова Львова.
Так вилла Ротонда в своем триумфальном шествии достигла решительно всех закоулков, и с изумлением видишь ее дальнего потомка то в лице «Небесного замка», который построит Тихо Браге на маленьком датском острове, то меж кампусов Корнельского университета, то в усадебке среди лесов Среднерусской возвышенности.
Появляется «палладий» в России не только потому, что кому-то захотелось кусочек Италии на наших широтах. Архитектура служителей государственности петровского закала должна была одним своим видом «проводить политику дисциплины»: ее строгие формы как бы утрамбовывали хаотичную топкую почву вечно готовой сорваться в самостийность Руси.
Она демонстративно порывала с мифом о русской самобытности. В этом смысле аристократическая и универсальная архитектура идеологически противоположна модерну, который заигрывает с национальным вкусом, вспоминая о кокошниках и резьбе-узорочье. Почвеннический и корневой модерн по-настоящему чужд и контрастен философии классицизма и является разобщающим стилем, ибо, несмотря на свою повсеместность, потворствует и льстит национальным вкусам отдельных стран.
Он не признаёт над собой авторитета канонических форм и работает с миром первобытно-органических, неопределенно-растительных размывок и неких минерально-пещерных напластований. Принципиально враждебен модерн классике и по образу жизни, на который подстрекают сами его стены. Об этом мы говорили на вилле Фоскари.
На идеологическом уровне палладианский стиль стал главным связующим России с Европой. Могут возразить: а барочный Растрелли? а эклектика и модерн, цветшие буйным цветом также и по всей Европе? а конструктивизм?