Ее жизнеспособность должны были обеспечить дополнительные кольцевые магистрали, снимающие нагрузку с центра. На основе существующих радиусов создавались сквозные диаметры. Главным пространственным ориентиром города должно было стать здание Дворца Советов, задуманное как самое высокое в мире (480 м вместе с венчающей 80-метровой фигурой Ленина). Соразмерно ему гигантскими проектировались прилегающие центральные площади, на здание были направлены огромной ширины эспланады. Гигантизм был в духе того времени; обширность открытых пространств следовала давней российской традиции. Магия больших величин служила созданию образа представительной «столичности». Радиально-кольцевая структура подчинена единому символическому центру, которым становилась сопряженная пара Дворец Советов — Кремль. Полицентричность исключалась, поскольку уводила бы от выражения сложившейся к тому времени пирамиды государственного устройства. Моноцен- трический план идеален как форма-символ. Он традиционен, по зволяя максимально использовать материальное наследие прошлого. В то же время, традиционные ценности закреплялись и переводились в новый масштаб величин, отвечающий изменившейся ситуации. Кремль с его главной вертикалью — колокольней Ивана Великого — держал как главный ориентир территорию в пределах Земляного вала. Теперь пределы города возросли многократно. Консервация величин Кремля и центра вела бы к тому, что старые доминанты и ориентиры потеряли бы свою пространствоорганизующую функцию. Дополнение исторического ядра города вертикалью, величина которой откликается на возросшие расстояния, следовало логике идеи «город — произведение искусства».
Семенов понимал ценность наследия прошлого. Полемизируя с Ле Корбюзье, требовавшим от реконструкции решительной хирургии, он писал: «Когда нужен хирург, не приглашают палача»2. Семенов, однако, отвергал отношение к наследию, заложенное в ностальгическую утопию «Плана Новой Москвы». Его план тоже определялся утопическим идеалом, но уже не ретроспективным, а вневременным. Предлагался город, идеальный навсегда, предполагаемое совершенство которого должно включить в себя ценности прошлого как следы на пути к высшим ценностям.
Такое отношение к прошлому заключало в себе опасный парадокс. Старому как бы отдавалось должное в исторической перспективе — оно отмечало ступени роста, направленного к нетленному совершенству. Но как ценность принимались традиции, а не их материальные носители. Ими, казалось, можно и пренебречь ради ценностей более высоких. Иногда замена старого новым получала значение символического жеста — не случайно для Дворца Советов было избрано место, занятое самым видным зданием старой Москвы — храмом Христа Спасителя, построенным К. Тоном во второй половине XIX в.
Для Сталина и Л. Кагановича, через которого осуществлялись его установки по реконструкции Москвы, на первом плане стояли идеологические приоритеты. «Щадящая хирургия» Семенова казалась им недостаточно эффективной; он был освобожден от обязанностей главного архитектора Москвы, руководящего реализацией Генерального плана. Разработка его оказалась передана людям, не рисковавшим излишне настойчиво отстаивать исторические и культурные ценности. Для осуществления идеала «столичности» казалось необходимым спрямление и решительное расширение главных улиц. Для этого без колебаний сносили множество построек, подчас — ценных памятников зодчества.
В конечном счете возникали крупные комплексы новой застройки, объединенные единством историцистского характера и крупным «столичным» масштабом. Эти комплексы были связаны с главными структурообразующими элементами плана города — его главными радиальными и кольцевыми магистралями и центральным ядром. Подобная стратегия реконструкции позволила в короткий срок создать впечатление полной трансформации столицы, при осуществлении которой четко выдержаны единые принципы формирования пространства и стилеобразования.
При этом большие межмагистральные территории сохранили в основном исторически сложившуюся застройку и характер старой Москвы. В одном городе как бы соединились, переплетаясь, два разных. Историзм архитектуры 1930—1940-х гг. нес ассоциации со старой Москвой; сохранялась структура ее плана. Новые жилые комплексы по-прежнему получали периметральную застройку, а улицы обрамлялись непрерывными рядами зданий. Однако резко различались масштабы старого и нового; обыденности рядовой жилой ткани старых кварталов противостояла парадная монументальность новых массивов. Город как бы раздваивался, но в этой раздвоенности он был единым.
Осуществление плана 1935 г. обеспечивалось средствами централизованного бюрократического управления и централизованного планирования инвестиций. По официальным оценкам цели плана реализованы почти точно в расчетный срок, ко второй половине 1950-х гг., несмотря на четыре года, потерянные из-за разрушительной войны. Городской массив за два десятилетия почти точно вписался в намеченные границы. Численность населения (4 847 тыс. в 1956 г.) также была близка к запланированной. Хоть и пунктирно, наметились в натуре очертания «города мечты», мечты 1930-х гг. Не удалось, однако, соорудить символический центр — Дворец Советов, — который должен был визуально центрировать громадные пространства города своей вертикальной массой. Не были созданы и тяготеющие к Дворцу гигантские площади и эспланады.
Тем не менее, необходимость его создания тогда не подвергалась сомнению. В 1947 г. было решено поддержать эту будущую вертикаль восемью высотными зданиями в узловых точках плана по внешней стороне центрального ядра. Намечалась тем самым иерархия высотных ориентиров, покрывающих своими зонами влияния почти всю городскую территорию. Изначальная идея единого центра была отвергнута. И именно создание вертикалей, поддерживающих главную, было определено как первоочередная задача.
Введением их возрождалась традиционная силуэтность старой Москвы с ее множеством храмов и колоколен, образующих сложную иерархию ориентиров. Увеличившаяся средняя этажность застройки поглотила малые вертикали, ослабила силу главных. К тому же, многие здания, определявшие силуэт старой Москвы, были снесены в начале 1930-х гг. Высотные здания возвращали пространствам города ориентированность и контрастность — традиционные свойства, которые требовали в разросшемся городе новых крупных величин. Идея возникла почти спонтанно. Проекты крупных объемов, в том числе и вертикальных, «небоскребов», предлагались еще в конце 1930-х гг. многими архитекторами, но лишь как локальные объекты. Уже после войны Д. Чечулин, тогда главный архитектор Москвы, предложил объединить 8-10-этажные жилые корпуса квартала у слияния рек Москвы и Яузы угловой башней в 24 этажа. Защищая проект, Чечулин стал связывать его с возможностью создать продуманно размещенную систему вертикальных ориентиров. В 1947 г. о проектировании такой системы было принято решение правительства, не без поспешности намечены точки размещения восьми подобных зданий, проведены конкурсы на их проекты.
Четыре здания — у Красных ворот, на Котельнической набережной, на Смоленской площади и площади Восстания отметили узловые точки Садового кольца, охватывающего историческое ядро Москвы. Комплекс зданий Государственного университета, поднятый на высокое плато Ленинских (Воробьевых) гор, отметил уходящее на юго-запад направление крутой излучины Москвы-реки. На другой, меньшей излучине поставлена гостиница «Украина». Площадь трех вокзалов, Комсомольскую, главный транспортный узел близ север- ной границы центра, отметила гостиница «Ленинградская» . Наконец, восьмую вертикаль намечалось создать у Москвы-реки и Кремля, как бы в противовес Дворцу Советов, который должен был строиться по другую сторону кремлевского комплекса.
В дальнейшем предполагалось число таких вертикальных «вех» увеличить, но выбор площадок первой очереди (за исключением соседа Кремля в Зарядье) убеждал, что они заняли ключевые точки городского пространства, их ориентирующее влияние распространялось очень широко. Воздействие их на визуальные характеристики города в целом было значительно.
Постановление, ставшее официальным заданием на их проектирование, выдвигало как обязательное требование оригинальность и некую «противоположность принципам построения американских небоскребов». Осуществляемый город мечты тем самым выводился из круга возможных сравнений. Соревновательность заведомо исключалась. Постановление следовало предписанной Сталиным линии на самоизоляцию советской культуры. Как и в 1930-е гг., рекомендовалось следовать традициям классики — но уже классики отечественной, российской.
Форма всех новых высотных зданий основывалась на нескольких общих принципах: ярусном построении композиции, вписанной в пирамидальные очертания; массивности, используемой для активного развития пластики; включении исторических аллюзий. Эти принципы должны были связать московские небоскребы с традициями архитектуры Москвы.
Как бы ни относиться к историцизму архитектуры московских небоскребов рубежа 1940-1950-х гг., они внесли в восприятие городской среды осмысленную структурность. Вторжение этих крупных объектов возвратило облику Москвы некоторые топологические свойства, поддерживавшиеся на протяжении веков, но стертые относительно недавними коллизиями урбанизации. Размещение их показало, что город воспринимался как связная система.
Популистские утопии сталинского времени не были соотнесены с динамикой социальных процессов и реальными потребностями. Нараставшее напряжение разрешилось в 1954-1955 гг. серией хрущевских реформ строительства. Рассеявшиеся миражи обнажили суровые реалии жилищного дефицита, близившегося к социальной катастрофе, и градостроительного хаоса за ширмами параднопредставительной застройки магистралей. «Столичность» московской архитектуры 1930-1940-х гг. оказалась соседствующей во временном измерении с лагерями Воркуты и Колымы. Этические импульсы разоблачений, начатых Хрущевым, вызвали эмоциональное отторжение утопии, ассоциировавшейся со сталинщиной.
Хрущев, разогнавший миражи, не смог преодолеть метастазы сталинщины в себе самом. Его нетерпеливая уверенность в том, что Вождь знает лучше, обратилась и на архитектуру. Последовал стремительный обвал решительных, но поспешных мер, направленных на подчинение архитектуры строительной технологии. Цель подчинялась наличным средствам. Директивно учрежденный технологизм не был следствием чистой практичности, как не был и сознательной инверсией утопий сталинизма. Его жесткость отразила черты собственной утопии Хрущева — победа коммунизма к 1980 г., модель которого следовала суровому уравнительству то ли ранних социальных утопий (Т. Мор, Т. Кампанелла), то ли утопий военного коммунизма.